Сервант

Сервант стоял прямо напротив окна, тускло отражая сухие ветви мертвого тополя, золотившиеся на фоне пронзительно синего осеннего неба. У тополя не было лета, он засох зимой два года назад.

Когда зимой под вечер становится очень холодно, небо подергивает плотная розоватая дымка, а заходящее солнце как-то с трудом освещает голые седые деревья, черные силуэты опорных вышек и тонущие в мутном морозном тумане серые городские дома.

Или деревенские дома, возвышающиеся на небольшом заснеженном холме — из труб валит пар, веселые мужики в тулупах и валенках, распевая народные песни, возвращаются по степи с ярмарки на своих подводах, ночь будет звездная и холодная, на дворе февраль, а завтра станет неожиданно тепло и засверкает на солнце капель, снег осядет и будет падать с соломенных крыш за шиворот большими слипшимися кусками, запахнет лошадиным навозом, кое-где появятся черные проталины, зажужжат шмели, и вот уже веселые мужики наточат свои серпы и пойдут собирать урожай, а потом завалятся по сеновалам на отдых, но вскоре холодный сентябрьский ветер выдует их из теплых щелей и они полетят маленькими паучками, чтобы создать семьи и перезимовать в тепле толстых срубов, за изрисованными морозом окнами, вместе со своими детишками, которые так любят прикладывать к стеклу нагретый на печи пятак, еще пахнущий бабушкиными блинами, такими аппетитными, когда гаснущим зимним вечером возвращаешься с прогулки, наигравшись и дыша морозом, с прилипшими ледышками на колючих бабушкиных варежках, а в обрамленном снегом окне тают подернутые морозной закатной дымкой черные деревенские дома.

Или городские дома — они высокие и светлые, и солнечные лучи угасают на них иначе, розовея и золотя, а у фасадов, на фоне зеленовато-желтого вечернего неба, блестят инеем голые ветви тополей, — их так хорошо видно из окна детской больницы, сквозь стеклянную дверь узкого двухместного бокса.

Когда болеешь, только такие вещи и отпечатываются в памяти, в то время как прошлая жизнь тускнеет, становится нереальной, как морозная дымка. На поверхность сознания всплывают яркие картинки снов, разбуженные застоявшимся воображением. Большую роль в таких снах почему-то играет глубина — будь то таинственная глубина океана, или, чаще, восхитительная снежная глубина, — ведь во сне не стоит проблема тулупов, валенок и леденящих запястье ледышек на бабушкиных варежках, — волнистый снег снов не имеет температуры, он просто свеж и бездонно глубок. Ямки следов мгновенно заполняются приятной синеватой тенью, густой и контрастной из-за алого сияния заходящего солнца, освещающего заснеженную лесную поляну с руинами низкой кольцеобразной стены, за которой надо держать оборону. А когда солнце опускается ниже черной зубчатой гряды елей, весь мир растворяется в сумерках и остается только снежная свежесть.

Свежесть первого снега, которую вдыхаешь ранним декабрьским утром, всего лишь несколько коротких минут, а потом закуриваешь сигарету и бездумно смотришь, как тает снег под рифлеными подошвами армейских ботинок. Влажен и свеж зеленоватый утренний воздух, и зимние волны без устали бьются о скалистые берега, взмывая ввысь рваными белыми клочьями и снова обрушиваясь на скользкие ледяные камни. Скоро утренний сумрак рассеется, шторм притихнет и солнце заиграет в замерзших радужных брызгах.

Вдоль такого берега можно бродить часами, перескакивая с валуна на валун, с камешка на камешек. Что там, за этой горой, вдающейся в океан, быть может, Норвегия? Оттуда спускаются викинги на своих гордых ладьях, проплывают через Гардарику, направляясь в Царьград, но в Киеве пьяные мужики в тулупах и валенках выбирают князем угрюмого викинга Рюрика, и не подозревая, что наконец-то кладут начало великой русской истории.

Вечером этого дня низкие киевские дома подернутся морозной дымкой. А может быть, низкие вавилонские дома на фоне высоких белоснежных башен-зиккуратов, где звездной ночью халдеи будут вглядываться в огненные знаки судеб и внезапно увидят юношу, идущего по вечерней московской улице, сжимая в руке бабушкин пятак.

Пятак новенький, он нагрелся под варежкой. Завтра утром он потратит его в метро по дороге на работу и будет разморенно кемарить в теплом вагоне, отогревшись после пронизывающего ветра улицы. Ах, как он ненавидит эти черные, залепленные грязью улицы с угрюмо несущимися пешеходами-одиночками, эту беззубую фосфоресцирующую пасть метро, забитую до отказа живым человеческим месивом! Долгие переходы, бесконечные остановки, громыхающие горячие рельсы, какие-то плотоядные, кусающиеся лица, тонущие в сладком вареве полузадушенных, еле мерцающих мыслишек, будто кто-то в сердцах порвал страницу и перемешал клочки…

Эскалатор выносит наружу, в утро. Свежий воздух проникает в легкие, голова неожиданно наполняется ясностью, и серое, обложенное низкими тучами утреннее небо словно раскрывается в эти минуты. Все преображается в неярком, льющемся отовсюду свете, все пробуждает в душе полузабытые струны волнующей, потаенной надежды.

Что происходит, когда душа наконец встречает саму себя? Старые двери пустой, захламленной комнаты вдруг распахиваются — на пороге стоит тот, кого ты ждал всю свою жизнь и знал с самого ее начала.

Смерть настигала нас многократно. Она — в голых ветвях огромного высохшего тополя за окном, под который два года назад дворники вывалили машину соли. Она — в звездной ночной степи, где в тулупе и валенках замерзал пьяный ямщик. Она — за стеклянной дверью узкого больничного бокса, в страшной глубине нереально ярких снов, в неумолимом таянии снега под рифлеными подошвами армейских ботинок. Она — на обагренных жертвоприношениями вершинах вавилонских зиккуратов, она — на полубезумном лице несущегося рядом прохожего, она — над раскаленными рельсами наполненного теплым дурманом метро…

Смерть настигала нас многократно. Но душа возвращается в свой дом после долгих блужданий по закоулкам небытия, и смерть тихонько уходит сквозь распахнутые створки старых дверей.

Остается только свет, от которого все пылает внутри.